Общественные настроения
Если ни власть, ни демократическая оппозиция не стремились избавиться от советско-коммунистического наследия, то тем менее, естественно, склонна была делать это «патриотическая» — по существу национал-большевистская оппозиция. На постулатах национал-большевизма, которые удалось внедрить в массовое сознание, и базировалось, в сущности, восприятие компартии, обеспечивавшее ей в 90-х заметную популярность. Постулаты эти (разнившиеся по форме выражения вплоть до полного противоречия в зависимости от среды, где распространялись) сводятся к тому, что: 1) коммунизм есть органичное для России учение, 2) коммунисты всегда были (или, по крайней мере, стали) носителями патриотизма и выразителями национальных интересов страны, 3) ныне они — «другие», «перевоспитавшиеся», — возглавляют и объединяют «все патриотические силы» — и «белых», и «красных» (разница между которыми потеряла смысл) в противостоянии с «антироссийскими силами», 4) только на основе идеологии «единства советской и досоветской традиции» и под водительством «патриотического» руководства КПРФ возможна реинтеграция страны и возрождение её величия.
Национал-большевизм, протаскивающий советско-коммунистическую суть в национально-патриотической упаковке, имел гораздо большие шансы быть воспринятым неискушенными в идейно-политических вопросах людьми, чем откровенно красная проповедь ортодоксов, и представлял тогда более перспективный тип национализма, чем «новый русский национализм», с которым он в отдельных аспектах схож. Родоначальником национал-большевизма является, конечно, Сталин — такой, каким он становился с конца 30-х годов и окончательно заявил себя в 1943–1953 гг. Режим этого периода был первым реально-историческим образчиком национал-большевистского режима. В дальнейшем национал-большевистское начало присутствовало как одна из тенденций в среде советского руководства: после Сталина патриотическая составляющая была выражена слабее, у «постсоветских» национал-большевиков она была представлена значительно сильнее, но все равно речь шла лишь о степени, о градусе «патриотизма» одного и того же в принципе режима. Вопреки утверждениям как некоторых апологетов сталинизма, так и его левых же противников, Сталин никогда не переставал быть ни левым, ни коммунистом. Дело даже не столько в том, что он оставался социалистом, сколько в том, что он оставался именно большевиком. То есть человеком, который неотделим и от самой большевистской революции, и от всех её других деятелей, и от откровенно антирусского режима 1920-х годов, как бы он потом ни менял пропагандистские лозунги. Ни о каком отречении от революции речи никогда не шло, его отношение к другим большевикам диктовалось не идеологическими и принципиально-политическими, а чисто личными мотивами, мотивами борьбы за власть — он ничего не имел против тех кто не мог представлять для него (например, за преждевременной смертью) опасности: из двух равнозначных и однозначных фигур Троцкий почитался сатаной, а Свердлов — архангелом.
В рассуждениях об «органичности» для России коммунизма и социализма просматривалось два подхода. В первом случае теория и практика советского коммунизма подавалась (благодаря практически всеобщей неосведомленности в исторических реалиях) как продолжение или возрождение традиций «русской общинности и соборности», преданных забвению за XVIII–XIX вв., т.е. сам коммунизм выступал как учение глубоко русское, но, к сожалению, извращенное и использованное «жидами и масонами» в своих интересах. Во втором — «изначальный» коммунизм признается учением чуждым и по замыслу антироссийским, которое, однако, «пережитое» Россией и внутренне ею переработанное, ныне превратилось в истинно русское учение, — т.е. в этом случае «извращение» приписывается прямо противоположным силам и носит положительный характер. Но в любом случае именно коммунизм объявлялся «русской идеологией». Такое понимание роли коммунизма в российской истории логически требовало объявление носителем его (до появления компартии) православной церкви, а очевидное противоречие, заключающееся в хорошо известном отношении к последней советского режима, списывалось на «ошибки», совершенные благодаря проискам враждебных сил. Поскольку же к настоящему времени ошибки преодолены, а происки разоблачены, ничто не мешает православным быть коммунистами, а коммунистам — православными. Вследствие чего противоестественное словосочетание «православный коммунист» стало вполне привычным.
Тезис о патриотизме коммунистов, по сути своей ещё более смехотворный, чем утверждение об органичности для России их идеологии, не являлся, в отличие от последнего, новшеством в идеологической практике коммунистов. Из всех основных положений «постсоветской» национал-большевистской доктрины он самый старый и занял в ней центральное место ещё с середины 30-х годов, т.е. тогда, когда стало очевидным, что строить социализм «в отдельно взятой стране» придется ещё довольно долго. На уровне низовой пропаганды для отдельных слоев он, впрочем, существовал всегда — ещё Троцкий считал полезным, чтобы рядовой красноармеец с неизжитой старой психологией, воюя за дело Интернационала, считал при этом, что он воюет за Россию против «интервентов и их наемников», те же мотивы использовались для привлечения на службу большевикам старого офицерства. Но тогда он не имел существенного значения, ибо антинациональный характер большевистской власти был вполне очевиден, и до тех пор, пока надежды на мировую революцию не рухнули, совершенно откровенно декларировался самими большевиками, делавшими ставку на совсем другие идеалы и лозунги. Да и слишком нелепо было бы партии, не только занимавшей открыто антинациональную и антигосударственную позицию в ходе всех войн с внешним врагом (как во время русско-японской, так и Первой мировой), не только призывавшей к поражению России в войне, но и ведшей практическую работу по разложению русской армии и совершившей переворот на деньги германского генштаба, партии, краеугольным камнем идеологии которой было отрицание патриотизма, вдруг громко заявить о приверженности национально-государственным интересам России. Это стало возможно только тогда, когда, с одной стороны, прошло достаточно времени, чтобы острота впечатлений от поведения большевиков в этом вопросе несколько стерлась, а с другой, — возникли объективные обстоятельства (очевидность невозможности устроения в ближайшее время «земшарной республики Советов»), настоятельно требующие обращения именно к патриотизму. За несколько десятилетий компартия, обеспечив невежество подавляющего большинства населения в области собственной истории, сумела обеспечить и положение, при котором очевидные факты антипатриотической деятельности большевиков не стали достоянием массового сознания. Более того, выдвинув на потребу идеологии «пролетарского интернационализма» идею так называемого «советского патриотизма», она успешно извратила само понятие патриотизма.
Когда после 1991 г. откровенные коммунисты оказались в оппозиции, «державность» стала главным компонентом их доктрины, поскольку слово это в условиях распада страны звучало чрезвычайно притягательно. Между тем «державность» эта была специфическая — того самого рода, как она всегда и понималась большевиками — не Отечество само по себе, но «социалистическое отечество», то есть такое отечество, в котором они, коммунисты, стоят у власти. В этом случае можно говорить о национально-государственных интересах, защите территориальной целостности, величии державы и т.п. Во всяком ином — всего этого как бы и не существует, пока власть не у них — нет и подлинного отечества. Поэтому и в 90-х годах коммунисты точно так же поддерживали чеченских сепаратистов ради свержения Ельцина (при начале операции, с целью её предотвратить, депутаты Думы от КПРФ сидели в бункере у Дудаева вместе с крайними «правозащитниками» типа С. Ковалева), как когда-то содействовали поражению в войне с внешним врагом «царизма». Весьма характерно, что Зюганов не только не открещивается от Ленина (заведомого врага традиционной российской государственности), но именно его объявлял поборником «державности» (то есть речь шла именно о той «державности», о которой говорилось выше). Еще за несколько лет до 1991 г., когда советская система все больше стала обнаруживать свою несостоятельность, некоторая (наиболее «продвинутая») часть её апологетов пыталась «примазаться» к уничтоженной их предшественниками исторической российской государственности и утверждать, что Советская Россия — это тоже Россия, только под красным флагом, а большевистский переворот — явление такого же порядка, что перевороты Елизаветы или Екатерины Великой, реформы Петра I или Александра II; позже же, соответственно, утверждалось, что концом традиционной России, «органической частью которой был советский опыт», стал... август 1991 года. Будь коммунистическая идеология достаточно популярна сама по себе, никакого патриотизма и вообще никакой мимикрии её адептам не потребовалось бы, но в условиях, когда, с одной стороны, они не могли вернуться к власти иначе как изображая себя патриотами, а с другой, вовсе не собирались отказываться от коммунизма, в чистом виде её подавать было крайне невыгодно.
Распространенные тогда представления о «перевоспитании» коммунистов были, конечно, крайне наивны (едва ли можно было всерьез полагать, что те, кто занимался обработкой населения в коммунистическом духе, могут искренне «перевоспитаться» быстрее, чем те, кого они обрабатывали) и нескольких лет после августа 1991 г. было вполне достаточно, чтобы положить конец всем иллюзиям на превращение «Савла в Павла». Разумеется, в то время, когда КПСС подменяла собой государственные структуры, членство в ней в большинстве случаев означало выполнение тех функций, что и в любом государстве, а во многих сферах занятие профессиональной деятельностью иначе было просто невозможно. Но все те, кто лишь формально отдавал дань официальной доктрине, при первой возможности отбросили эту шелуху, потому что внутренне никогда не были ей привержены. Но те, кто остался верен целям своей партии и после того, как никто их к тому не обязывал — были и остались, конечно же, настоящими коммунистами; люди, которые и после видимого краха советско-коммунистической идеологии старались не тем, так другим способом как-то и куда-то «пристроить» советское наследие, не могли делать это иначе, как по убеждению. Смысл «обрусения» объективно заключался в том, чтобы дать советско-социалистической идеологии «второе дыхание», облачив её в патриотические одежды. В свое время известный польский антикоммунист Ю. Мацкевич высмеивал соотечественников, провозгласивших лозунг «Если уж нам быть коммунистами — будем польскими коммунистами!», указывая, что коммунизму, как явлению по самой сути своей интернациональному, только того и нужно, чтобы каждый народ славил его по-своему, на своем языке. Только так он и мог надеяться победить во всемирном масштабе — проникая в поры каждого национального организма и разлагая его изнутри. В том же состояла и суть советской культуры, которая, как известно, должна была быть «национальной по форме, социалистической по содержанию». Это и был «коммунизм с русским лицом», это-то и была «русификация» коммунизма. То, что было, можно сказать, заветной целью партийных программ, после «перестройки» было объявлено патриотической заслугой советских писателей.
Не менее распространенной аргументацией в пользу «исправления» коммунистов выступали тогда ссылки на забвение или неупотребление ими тех или иных положений марксова «Манифеста» (раз так — они вроде бы уже и не коммунисты), хотя ещё Ленин, а тем более Сталин отошли от догм «изначального марксизма», не перестав от этого быть теми, кем были, установив тот режим, который установили, и сделав с Россией то, что сделали. Что это было — хорошо известно, а уж в какой степени соответствовало пресловутому «Манифесту» — дело десятое. И не то важно, насколько далеко отошли «постсоветские» коммунисты от марксистской теории, а то важно, что они не собирались отходить от советской практики. Степень привязанности «коммуно-патриотов» к базовым ценностям тогда вообще сильно недооценивалась, вследствие чего в чуть менее красной «патриотической» среде дело представлялось так, что «патриоты — это патриоты, а коммунисты — это сталинисты». На деле, однако, дело обстояло по-другому: «патриоты — это сталинисты, а коммунисты — это коммунисты».
Окончательно усвоив истину, что не смогут добиться победы своей идеологии иначе как в национально-патриотической упаковке, в форме национал-большевизма, коммунисты не отрекались, естественно, ни от Ленина, ни от Октября. Ибо отними у них Ленина — что же у них останется? Не Сталин же изобрел коммунизм и социализм. Не Сталин создал Совдепию со всеми её по сию пору сохраняющимися базовыми чертами и принципами, а Ленин. Поэтому коммунисты были ещё готовы снисходительно отодвинуть в тень Маркса с Энгельсом, но Ленина — никогда, поэтому ни один, самый «распатриотичный» коммунист никогда не отказывался ни от Ленина, ни от революции, ни от советской власти, как не отказывался от них истребивший массу ленинских соратников и творцов революции Сталин. Речь шла лишь о готовности присовокупить к этим «ценностям» большую или меньшую часть «русской» атрибутики, величина которой находилась в прямой зависимости от политической конъюнктуры. Когда их власть была крепка, вполне обходились «советским патриотизмом» (в тяжелые годы присовокупив к нему имена нескольких русских полководцев). Но даже в конце 1990 г. о принципиальном «обрусении» речи не шло и главный идеолог российской компартии Зюганов одинаково неприязненно относился и к «демократам» и к «патриотам», заявляя, что они «равно враждебны имени и делу Ленина». Это когда они потеряли власть, задним числом родилась и стала усиленно распространяться идея, что КПСС подвергалась нападкам якобы потому, что «обрусела» и с 70-х годов стала выражать интересы русского народа, превратившись чуть ли не в партию русских патриотов. Хотя по мере дискредитации коммунистической идеологии среди её адептов все большее распространение получала манера изображать из себя русских патриотов, сам советско-коммунистический режим был всегда вполне самодостаточным и если и собирался куда-то эволюционировать, то, во всяком случае, не в сторону исторической российской государственности, а в сторону одной из его собственных известных форм. Да и вообще мимикрию не следует путать с эволюцией. В конце 1991 г. Зюганов о компартии вообще предпочитал не упоминать, выступая в качестве главы некоего «Союза народно-патриотических сил», но как только забрезжил свет надежды, тут же предстал в натуральной роли её главы. Вообще, чем лучше обстояли у них дела (или когда они так считали), тем откровеннее коммунисты говорили собственным голосом. Но в любом случае «обрусение» не простиралось дальше сталинизма.
Вполне обычным для общественного сознания 90-х годов было представление о возглавлении коммунистами «всех патриотических сил». Но так называемые «национал-патриоты», о которых демократические СМИ любили писать как о союзниках коммунистов, вовсе не являлись тогда самостоятельной силой. Те, кто сотрудничал тогда с коммунистами, были либо сами внутренне достаточно «красными», либо проделали эволюцию в эту сторону. Абсолютное большинство деятелей так называемого «патриотического движения» составляли к тому же выходцы из научно-литературного окружения партийной номенклатуры, которые сохраняли верность КПСС вплоть до её запрета. Оставаясь в душе убежденными сторонниками советской власти, разве что исповедуя некоторую «ересь» по отношению к ортодоксальному ленинизму — национал-большевизм, они были способны лишь упорно цепляться за «родную партию», надеясь, что она перевоспитается в том же духе. Никаких собственных организационных форм это движение не создало, а вся сколько-нибудь «политическая» деятельность его оказалась под контролем и руководством коммунистов. Возникновения в этой среде какой-то чисто патриотической организации последние просто не допустили бы.
Претензии «патриотической оппозиции» на объединительно-патриотическую роль простирались до утверждений о том, что она-де объединяют «белых и красных», «от социалистов до монархистов» (как вариант: никаких белых и красных не было и нет, во всяком случае, в настоящее время, а есть только русские люди, которых искусственно разделяли и разделяют враги) и стремления стереть разницу между захватившими власть в 1917 г. большевиками и их противниками: ведь если коммунисты — тоже патриоты, то почему бы не простить им совсем уж небольшой грех «социализма»? Заявляя о «невозможности перечеркнуть 75 лет русской истории» и вернуться к традиционным ценностям, национал-большевики предлагали объединить традиции: соединить коммунизм с православием, советский строй с монархией и т.д., изображая себя как идеологов «третьего пути». Чтобы соответствовать этой роли они, естественно, стремились отделить себя от коммунистов, лишь подчеркивая необходимость теснейшего союза с ними (оправдывая коммунизм тем, что он, якобы, возник «как противостояние мировой закулисе»). Кроме того, такая роль требовала отсутствия всякого иного «третьего пути» (которым на самом деле и было бы обращение к дореволюционной традиции). Вот почему существование «белого» патриотизма представляло для идеологов национал-большевизма смертельную опасность, и они стремились представить дело таким образом, что его как самостоятельного течения не только нет, но и быть не может (а все «белое» находится в их рядах). Они всячески избегали даже упоминать термин «национал-большевизм» и крайне болезненно воспринимали упоминания о наличии иного патриотизма, чем их собственный советский. Им ничего не стоило, например, повесить рядом портреты Врангеля и Фрунзе или зачислить в свою «команду» таких идеологов эмиграции, как И. Ильин и И. Солоневич, немало не смущаясь тем, что те, при всей разнице во взглядах, были прежде всего наиболее непримиримыми и последовательными врагами советского режима.
Некоторые из них, а также их союзники из «демократов-перебежчиков» даже именовали себя белыми и от имени белых «замирялись» с коммунистами, или объединялись с ними в «Объединенную оппозицию» (как 1992–1993 гг. группировки Астафьева, Аксючица и др.). Подобными тенденциями было наполнено и «казачье» движение, видные деятели которого под бурные аплодисменты заявляли, что «партийный билет казачьему атаману не помеха», а позже под сетования о том, что «нас пытаются снова расколоть на белых и красных», поднимали на щит разного рода отщепенцев, воевавших в гражданскую войну на стороне большевиков. Между тем Белое движение, возникшее в свое время в защиту уничтоженной России, по самой своей сущности было прежде всего движением антисоветским и размежевание красных и белых проходило именно по линии отношения к советскому режиму и всему комплексу советского наследия. Если для одних 7 ноября был главным государственным праздником, то для других — «Днем Непримиримости», и сделать из этой даты «День согласия и примирения», как пытался ельцинский режим, было совершенно невозможно. «Объединенная оппозиция» в действительности представлала собой не объединение не правых с левыми, а левых — с левыми, изображающими из себя правых; не союз «белых и красных» (что в принципе невозможно), а союз красных с такими же красными, но «национально окрашенными» (что совершенно естественно). Опубликованное в связи с этим в конце 1994 г. заявление «Белая эмиграция против национал-большевизма» (в России его опубликовали, в частности, «Независимая газета» (25.10.1994), «Экспресс-хроника» (1.11.1994), «Новый Мир» (1995, №1), подписанное последними оставшимися в живых участниками гражданской войны, их потомками и руководителями всех основных белоэмигрантских организаций с изложением позиции Белого движения, нанесло весьма чувствительный удар по претензиям национал-большевизма говорить от имени наследников исторической российской государственности.
В национал-большевистской публицистике просматривалась также тенденция оседлать монархическую идею и с её помощью сделаться судьею между белыми и красными (как если бы они сами были не одной из сторон, а чем-то потустороннем, высшим по отношению к ним), а в конце 90-х годов, оставив поползновения на «заединство» с эмиграцией они прямо выступили против Белого движения, обвинив его в «масонстве» и «феврализме», а себя подавая как наследников монархии. Попытки национал-коммунистов поставить себя «правее» Белого движения и зачислить в свои ряды «самых крайних» монархистов, противопоставив их Белому движению, да ещё опираясь на них, обличать антисоветские взгляды, выглядели весьма забавно в свете того, что те деятели, которые действительно были правее Белого движения в целом, во-первых, сами все к нему принадлежали (составляя его крайне правый фланг), а во-вторых (и это главное), они-то как раз и были самыми лютыми ненавистниками Совдепии (если более либеральные и левые элементы эмиграции в 1941–1945 гг. могли позволить себе «оборончество» или рассуждения о «двойной задаче» то монархисты, а особенно такого толка, воевали в составе разных антисоветских формирований).
Существовал, впрочем, и собственно «коммунистический монархизм» — как вариация сталинизма (в этой среде существует версия, что Сталин втайне мечтал о монархии). Идея своей, «красной монархии» действительно близка тем, кто готов наполнить знаменитую триаду «Православие, Самодержавие, Народность» советским содержанием. С православием «красные монархисты» вполне согласны были мириться, даже оставаясь большевиками, коль скоро оно призвано придавать их будущему режиму респектабельность (опять же в точном соответствии со сталинской практикой). Недаром излюбленное самоназвание национал-большевиков — «православные коммунисты». Самодержавие они понимали как тоталитарную диктатуру, а народность — как социализм со всеми прелестями «коллективизма», воплощенного в колхозном строе. Земский Собор в национал-большевистской интерпретации представлялся в том духе, что съезжаются какие-нибудь председатели колхозов, советов, «красные директора», «сознательные пролетарии» и т.п. и избирают царем Зюганова.
«Патриотическое движение», во главе которого выступали те же национал-коммунисты из «Завтра» и т.п. изданий не имело самостоятельного ни политического, ни идеологического значения, сколько-нибудь существенным влиянием само по себе не пользовалось, и конечно, ни о какой самостоятельной роли и претензиях на власть мечтать бы не могло. Но оно довольно успешно обеспечивало зюгановской партии патриотические, православные, а то и монархические декорации позицией «я не коммунист (иногда даже — антикоммунист), но за коммунистов». На протяжении 90-х годов все организации, провозглашавшие лозунг «ни белых, ни красных» или «и белые, и красные», при ближайшем рассмотрении непременно обнаруживали свою красную сущность. Наиболее надежным критерием для уяснения сути той или иной «патриотической» организации этого времени было её отношение к КПРФ. «Русский Вестник» мог переругиваться с «Нашим современником», «Литературная Россия» с «Завтра», равно как могли изничтожать друг друга авторы этих изданий, но Зюганов оставался неприкасаем для любого из них.
В 90-х годах национал-большевизм в разных формах занимал подавляющую часть красного спектра. Коммунистические группировки, демонстративно исповедующие «пролетарский интернационализм», хотя имели массовую базу (как «Трудовая Россия»), в идейно-политическом смысле находились на обочине. Основная часть коммунистов объявила себя русскими патриотами и заявила о готовности подкорректировать Ленина и строить свой «русский коммунизм». Зюгановская партия с газетами «Правда» и «Советская Россия» представляла собой наиболее красную (и количественно абсолютно подавляющую) часть национал-большевизма. Эти не расшаркивались перед эмиграцией и настаивали на том, что компартия — единственный носитель патриотизма (каковым была с самого начала — ещё и в гражданскую войну). Естественно, не отказывались они ни от Октября, ни, тем более, от советского режима.
Наиболее «классический» национал-большевизм был представлен такими органами печати как «Завтра» (со временем становившейся почти неотличимой от чисто коммунистических), «Молодая гвардия», «Литературная Россия» и «Наш современник». Не отказываясь в целом от революции, здесь предпочитали вслух об этом не говорить и ругать её отдельных деятелей. Наиболее характерной тенденцией здесь было «объединять» красных и белых, поскольку де патриотами были и те, и другие. Советский режим, особенно период 40–50-х годов, почитался тут (в отличие от революции) открыто как идеал «государственничества». Они охотно заигрывали с белой эмиграцией, помещали апологетические статьи об Императорской и Белой армиях, старой России и т.д., но — рядом со статьями в поддержку коммунистов и воспеванием советского режима. Проповедуя единство красных и белых, они, впрочем, как правило, не претендовали сами называться белыми.
Третья часть национал-большевистского спектра оставалась наиболее «стыдливой». Здесь почти полностью (во всяком случае, вслух) отвергалась революция, но (хотя с большими оговорками) сохранялась верность советской власти. В этой-то среде и было распространено «белое» самозванство. Впрочем, эти группы национал-большевистского спектра не образовывали какие-то изолированные группировки. Это в общем-то была одна и та же среда, тесно связанная переплетением дружеских, служебных и прочих связей и находящаяся под определяющим влиянием «патриотических коммунистов»; границы между ними были очень зыбки и подвижны, а настроения в зависимости от обстановки могли несколько меняться. Наконец, к красному спектру примыкало ещё несколько категорий людей, национал-большевиками, строго говоря, не являвшихся. Это те, кто считал возможным и нужным сотрудничать с коммунистами, не видя в этом ничего позорного, те, кто на открытое сотрудничество с красными не шел, но позволял им собой манипулировать, объективно тоже «работая» на интересы коммунистов, и те, кому белые действительно нравились больше красных (иные из них даже искренне считали себя белыми), но, так сказать, «при прочих равных условиях» («лучше бы монархия, но, на худой конец, и национальный коммунизм-социализм сойдет»), до тех пор, пока не приходилось открыто определяться. Но представителей всех этих групп было относительно немного, и в целом облик движения воспринимался как чисто национал-социалистический.
* * *
В условиях раздела идеологического пространства между советоидной властью, национал-большевизмом и «демократизмом» иным течениям не оставалось места. Адекватная дореволюционной идеология российской государственности не только в своей монархической составляющей, но и либеральной не была заметно представлена. Но некоторое количество интеллектуалов, настроенных либерально или даже консервативно, имелось. В этой среде, заинтересованной в противостоянии тоталитаризму, в начале 90-х годов закономерно встал вопрос о поисках альтернативы коммунистическому реваншу или режиму национал-социалистского типа. Если в конце 80-х годов слово «патриот» было практически бранным (почти как в 20-х), то в условиях совершенно определенно обозначившегося подъема патриотических настроений в обществе, все чаще стало встречаться обращение к понятию так называемого «цивилизованного патриотизма» (или «просвещенного консерватизма»). Было, в частности, высказано мнение о том, что «единственной и наиболее действенной силой, способной противостоять и левому большевизму и правому социализму, является просвещенный либерально-христианский консерватизм». Теоретически это выглядело совершенно верно, поскольку объективно такой силой является вообще всякая идеология, опирающаяся на выверенные веками традиционные для данной страны ценности. Ликвидация традиционного правопорядка не приносила ничего хорошего в самых разных странах: ни в Афганистане, ни в Камбодже, ни в Германии. Однако применительно к России 90-х это положение звучало достаточно спорно: эта идея, будучи однажды лишена адекватного социально-государственного содержания, массами овладеть в принципе не могла, а среды, способной внушить её властям, не было. Более того, для той среды, чьи интересы, казалось бы, менее всего совместимы с господством тоталитарного начала консервативная идея, как противоречащая «прогрессивному развитию», была непопулярна до такой степени, что в свое время даже принятие трехцветного российского государственного флага трактовалось как угроза возвращения «православия, самодержавия, народности». Более того, доминировало ещё и опасение, чтобы в результате подъема патриотических настроений эта идея не вернулась на смену последней как ещё большее зло. Подобного рода опасения, были, впрочем, столь же беспочвенны, сколь и неразумны, поскольку (к несчастью для тех, кто их высказывал) современный им патриотизм имел мало общего со старым.
Собственно, старый российский патриотизм во всех его оттенках от монархического до эсеровско-народнического воплощало Белое движение, и отношение к нему идеологов разных лагерей чрезвычайно показательно. Белое движение было представлено, в отличие от красного монолита, предельно широким спектром — от эсеров до монархистов, но между «белым» и «красным» уже не могло быть ничего «среднего» — это та граница, за которой — безусловное признание правоты большевистского переворота. Поэтому тот на первый взгляд странный факт, что, несмотря на то, что все «демократы» тех времен, все кумиры «либеральной» интеллигенции все до одного были «белыми», Белое движение не удостоилось у неё доброго слова, пожалуй, наиболее убедительным образом свидетельствует об истинном цвете её убеждений. Белое движение так и не получило в общественном мнении адекватной оценки. Прославлять красных стало немодно, да и неловко — все-таки очевидно, что они воевали за установление того режима, все преступления которого сделались, наконец, широко известны, и за тот общественный строй, который не менее очевидно обанкротился, и носителями «светлого будущего всего человечества» объективно не были. Получается, что они были, мягко говоря, «неправы» и сражались за неправое дело. Однако этого не произошло: нельзя же было допустить естественного вывода, что тогда, значит, за правое дело сражались белые. Выход был найден в том, что неправы были и те, и другие (либо, наоборот, своя правда стояла и за теми, и за другими). С самого начала «гласности» атмосфера однозначного отрицания красных не сопровождалась признанием белых, тенденция «красных ругать, но белых не хвалить», так и закрепилась в средствах массовой информации.
Впрочем, белые и раньше не строили иллюзий в отношении к себе подобной публики. В 1919 г. автору очерка в журнале «Донская волна» виделось, как после крушения большевизма какой-нибудь адвокат Иванов, сменив табличку на дверях квартиры и достав запрятанное столовое серебро, «начнет благодушно цедить сквозь зубы: Д-да... Добровольческая армия, конечно, сделала свое дело, и мы должны быть ей благодарны, но, между нами говоря, те способы...». «Беспощадной критике будут подвергнуты наши атаманы, вожди, книги, газеты, бумажные деньги... Они — спокойно жившие в Москве — найдут много слабых мест у нас, маленьких людей, дерзновенно не подчинившихся Красной России на маленьком клочке гордой территории. Они придут раньше нас. Ибо они никуда не уходили. И они заглушат нас. Ибо никогда не простят нам того, что мы смели быть свободными». Оказалось хуже, потому что никуда не ушли не только те, о ком писал автор очерка, но и сами коммунисты.
Демократические круги вынуждены были поносить своих идейных предшественников — красных, чтобы настроить население против партийного режима, который они сочли своевременным заменить «демократическим». Но признать и воздать должное белым они тоже не могли, ибо белые были прежде всего патриотами и боролись за Великую Единую и Неделимую Россию. И как бы ни было для них нелогичным не признать боровшееся с тем же режимом несколько десятилетий назад Белое движение, но ещё более нелогичным было бы им солидаризироваться с защитниками столь ненавистной им российской государственности. Поэтому ими реабилитировался кто угодно — только не жертвы красного террора, восстанавливалась память о приконченной соратниками «ленинской гвардии» — но не о белых. Что же касается национал-большевизма, господствовавшего в «патриотическом движении», то с точки зрения этой идеологии тот факт, что одни воевали за Россию, а другие — за мировую революцию оказывается ничего не значащим, коль скоро все они были «русскими людьми».
Метод «стирания различий» в условиях дискредитации и деформации коммунистического режима стал подлинной находкой для сторонников сохранения советского наследия. Примечательно, что последние, «равноудаленный» подход на дух не переносившие (это называлось «буржуазным объективизмом») и противопоставлявшие ему свою идейную правду, лишившись возможности запрещать критику в свой адрес, резко озаботились «объективностью». Но объективность вообще-то в том, чтобы называть вещи своими именами. Если у вас на улице некто вырвет кошелек, то объективный подход к делу будет заключаться в том, чтобы его задержать, констатировать, что он грабитель и наказать, а кошелек вернуть вам. Но можно, конечно, поступить и по-другому. Задаться, например, вопросом, а не слишком ли ваш кошелек толстый, правильно ли это, и не является ли тот, кого вы приняли за грабителя, носителем какой-то иной, чем ваша (которую вы безосновательно считаете единственно возможной) правды, и в результате возвратить вам, допустим, половину денег, а человека отпустить. Вот именно последнего рода объективности от пишущих и требовали.
В печати можно было даже встретить уравнивание красных и белых по... их отношению к религии (ну что, дескать, с того, что красные были богоборцами, глумились над верой, рушили храмы, гадили в алтарях, истребляли священников — а вот в белой армии был случай, когда во время отпевания покойников в стоявшем недалеко вагоне пьяные казаки горланили песни; понятное дело — никакой разницы...). Благодаря практически полной неосведомленности в исторических реалиях общественному сознанию легко было навязать представление о «белой» идеологии как о чем-то специфическом, какой-то особой системе взглядов, одного порядка с красной. Отсюда попытки найти между ними что-то «среднее» или «не разделять ни той, ни другой», либо, напротив объединять их. Белых и красных стали ставить на одну доску, хотя их сущность была принципиально различна (при всем многообразии политических взглядов, все те, что основаны на естественном порядке вещей, все-таки стояли по одну сторону черты, за которой было то, что принесли большевики; это и есть разница между Белым и Красным).
Но, как бы там ни было, а тот, старый, патриотизм предполагал, во всяком случае, некоторые вещи, совершенно необязательные для патриотизма нового. Во-первых, безусловную приверженность территориальной целостности страны. И «западники», и «славянофилы», и либеральные, и консервативные русские дореволюционные деятели и люди, составлявшие цвет отечественной культуры — от Державина до Бунина были «империалистами», для которых осознание своего отечества как многонационального, но единого государства, было чем-то совершенно естественным. Равно как и вся русская эмиграция от Керенского до крайних монархистов если в чем и была едина (собственно, больше ни в чем, даже в отношении к советскому режиму было больше различий), так именно в этом. Даже по польскому вопросу, стоявшему совершенно особняком (это было единственное присоединенное национальное государство) большинство сходилось (весьма характерно здесь, например, единство Пушкина с Чаадаевым, совершенно по-разному оценивавших российскую историю).
Во-вторых, непосредственно связанное с этой приверженностью отсутствие национализма в том понимании, которое стало общепринятым в XX веке; он никогда не носил в России «племенного» характера, а только «государственный». По иному и быть не могло, ибо, по справедливому замечанию Бердяева, «национализм и империализм совершенно разные идеологии и разные устремления воли. Империализм должен признавать многообразие, должен быть терпимым и гибким». Теперь же патриотизм был представлен почти исключительно «новым русским национализмом» либо национал-большевизмом, а «имперские» взгляды выражались лишь в виде идеи восстановления СССР, причем если они и примешивались к идеологии «национал-патриотов», то только в той мере, в какой их взглядам вообще была свойственна привязанность к советскому прошлому.
Хотя никаких конкретных критериев «цивилизованного патриотизма» не называлось, понятно было, что он должен был быть, во-первых, все-таки патриотизмом (то есть, чтобы историческая Россия не оказалась для его представителей наибольшим злом), а во-вторых, цивилизованным — чтобы наибольшим предпочтением не пользовался тоталитарный режим (то есть Совдепия). Поскольку же большинство «соглашавшихся» на «цивилизованный патриотизм» отказалось бы считать таковым и ярое «антизападничество», то оставались только позиции, характерные главным образом для «досоветских» людей, понимающих патриотизм так, как он при всех различиях понимался большей частью старого российского общества. Этот факт вполне способен объяснить, почему «цивилизованного патриотизма» так и не было обнаружено. Люди не те. Тех же эмигрантов «первой волны» невозможно совместить с кем-либо из политиков РФ. А вот совместимость друг с другом последних очень велика, практически все они при известных обстоятельствах могут быть совместимы друг с другом, что уже не раз и демонстрировали. Между советским демократом и советским коммунистом нет настоящего антагонизма. Это люди одной культуры, хотя и разных её разновидностей.
Эмиграция, в среде которой единственно сохранилась подлинная российская традиция, к этому времени перестала представлять сколько-нибудь сплоченную идейно-политическую силу и подверглась столь сильной эрозии (вследствие естественного вымирания, дерусификации последующих поколений и влияния последующих, уже советских волн эмиграции), что носители этой традиции и среди неё оказались в меньшинстве. Нельзя сказать, что в России совершенно не было людей, исповедующих симпатии к подлинной дореволюционной России — такой, какой она на самом деле была, со всеми её реалиями, но это были именно отдельные люди (обычно генетически связанные с носителями прежней традиции) и единичные организации, не представляющие общественно-политического течения. Поэтому при разложении советско-коммунистического режима, когда появилась возможность свободного выражения общественно-политической позиции, можно было наблюдать какие угодно течения, кроме того, которое было характерно для исторической России.
Даже традиционалистские по идее течения имели мало общего с дореволюционными аналогами. В частности, едва ли можно считать вполне основательным представление о существовании в 90-х годах «монархического движения». Во всяком случае то, что принято было относить к таковому, производило весьма странное впечатление. Наиболее полное представление об этой сфере можно было почерпнуть из появившегося в конце 90-х гг. издание «Русские монархисты. Документы и тексты», где приводились сведения о 26 монархических организациях. При ближайшем рассмотрении, однако, большинство среди них составляли сообщества заведомых сторонников советского режима, разного союзников КПРФ, либо явно умственно неполноценных и просто сумасшедших лиц. Если в Зарубежье ещё сохранились остатки подлинных организаций монархического толка (в частности, Российский имперский союз-орден; выходила газета «Наша Страна»), то в России монархическое движение с самого начала оказалось маргинализировано и приобрело облик, способный, скорее, дискредитировать отстаиваемую им идею.
Считалось, что движение распадается на два крыла: «соборническое» и «легитимистское». Однако идея Земского Собора в том виде, как она бытовала после 1991 г. представляла собой чисто советское изобретение, имеющее отношение не к внутримонархическим разногласиям, а к борьбе между сторонниками восстановления исторической России и «советскими патриотами» (национал-коммунистами). Вполне серьезно выдвигалось, например, предложение возвести на таком соборе на престол внучку маршала Жукова или потомков Сталина. Так что довольно привычно стало именовать монархистами сторонников национал-социалистской диктатуры, хотя монархия и единовластие отнюдь не синонимы. Подлинно монархическое движение по своему существу не могло бы быть ничем иным, как движением за восстановление исторической российской государственности, за преодоление советского наследия и осуществление прямого правопреемства не от какой-то абстрактной, выдуманной, скроенной по лекалу современных фантазеров, а совершенно конкретной реальной России — той самой, что была уничтожена в 1917 году.
Монархическая пресса и по форме, и по содержанию представляла собой настолько жалкую картину, что у всякого непредвзятого читателя (для которого, по идее, она и должна бы издаваться) неминуемо создавала впечатление крайней убогости самого движения. Но, похоже, эти издания и не были рассчитаны на популярность в сколько-нибудь широкой среде, а издавались исключительно «для своих». Эти «листки» — частью приторно-слащавые, частью крикливо-истерические по тону, создавали о своих создателях впечатление, примерно сходное с впечатлением от футбольных «фанатов». Такие издания (даже примерно одной направленности) обычно ещё и состязались в «правоверности», изобилуя взаимными обличениями. Подобная возня у несуществующего трона выглядела по меньшей мере смехотворно, и «профессиональный» монархизм вообще производил весьма невыгодное впечатление, невольно превращая вполне органичную, само собой разумеющуюся для естественного порядка вещей идею в нечто экзотическое.
В реальности даже и «легитимистская» среда едва ли отвечала своему названию. По существу, единственной вполне респектабельной организацией этого толка можно было считать Межрегиональное монархическое движение, созданное на базе Российского дворянского собрания уже в силу состава участников сколько-нибудь адекватно отражавшее традицию исторической российской государственности. Однако стать в общественном сознании «лицом» движения ему не удалось. Заметно было даже смыкание с национал-большевизмом ряда представителей и этого направления. Некоторые «легитимистские» деятели, в расчете снискать расположение властей, симпатии которых им представлялись совершенно очевидными, любили распространяться о «том хорошем, что было при советах», и даже изображали Великого князя Владимира Кирилловича «советским патриотом» (к чести последнего, совершенно безосновательно). В одной из газет, например, призывалось не отмечать 7 ноября как «День непримиримости» (как это было всегда принято в русской эмиграции) на том основании, что в нём участвуют и немонархисты, другой орган даже прямо солидаризировался с национал-большевиками из «Нашего современника». Отказ от борьбы с большевиками под предлогом, что противниками последних были и «февралисты», вообще говоря, — реализация излюбленной мысли ГПУ, которое в 20–30-х годах прямо ориентировало свою агентуру на работу по разложению белой эмиграции через монархические организации, рассчитывая именно на такое восприятие.
Вообще критика Белого движения «справа», пожалуй, наиболее показательна для иллюстрации советской природы постперестроечного монархизма. Как хорошо известно, в годы гражданской войны Белое движение не выдвигало монархического лозунга. Поскольку сутью и смыслом существования Белого движения была борьба с установившейся в России коммунистической властью, его позиция по любому вопросу всегда исходила из интересов этой борьбы. Она сводилась к тому, чтобы ликвидировать большевистский режим, без свержения которого были бессмысленны любые разговоры о будущем России, и тем более монархии. Поэтому Белому движению органически было присуще стремление обеспечить как можно более широкую коалицию антибольшевистских сил. Объективно такая позиция была абсолютно правильной — по крайней мере до того момента, пока сохранялась хоть малейшая надежда на продолжение вооруженной борьбы.
Не следует забывать о той степени дискредитации монархической идеи и «старого режима» вообще, которая реально имела место в первые пореволюционные годы. Не будь тогда монархия пугалом, большевики не делали бы упор в своей пропаганде на обвинении белых в намерении её реставрировать (основной мотив советских агиток всегда был в духе «Белая армия, черный барон снова готовят нам царский трон»). Кроме того, в начале борьбы, когда император находился в заточении провозглашение монархического лозунга спровоцировало бы немедленную расправу с ним, а после его гибели лозунг терял смысл, ибо не может быть монархии без претендента. Вопрос же о претенденте был долго неясен, ибо недоказанность смерти великого князя Михаила Александровича не позволяла заявить о своих правах и великому князю Кириллу Владимировичу. Широко распространенный миф о монархических настроениях крестьянства, которым долгие годы тешили себя в эмиграции многие монархисты и на базе которого возводились едва ли не все построения целого ряда монархических группировок, оставался всего лишь мифом. Как ни парадоксально, «монархические настроения» (как общая тенденция тяготения к временам дореволюционной России) стали проявляться с конца 20-х годов, после «великого перелома» коллективизации, «раскулачивания», голода и т.д., но никак не ранее. Результаты выборов в Учредительное Собрание однозначно свидетельствуют о практически безраздельном эсеровском влиянии в деревне. Именно на это обстоятельство (а не на мифические монархические симпатии, об отсутствии которых современники хорошо знали) и были вынуждены ориентироваться белые вожди. Чисто крестьянских восстаний было великое множество, но ни одно сколько-нибудь заметное движение не происходило под монархическим лозунгом.
Непредрешенческая позиция, хотя и была теоретически ущербна, в этих условиях представлялась единственно возможной. Наиболее очевидным доказательством правильности непредрешенческого лозунга было то, что белые армии с монархическим знаменем все-таки были (Южная и Астраханская), однако по изложенным выше причинам уже к осени 1918 г. потерпели полный крах, хотя и оперировали в великорусских крестьянских районах Воронежской и Саратовской губерний. Наконец, в годы войны никакого отдельного монархического движения вне Белого движения не существовало («профессиональные монархисты» в лице «Союза русского народа» и т.п. организаций в ходе событий 1917 г. и после них обнаружили свою полную несостоятельность, несерьезность и неспособность), оно было частью Белого движения (остатки отдельных «монархических» армий также влились в Добровольческую армию Деникина). Организационно и идейно монархическое движение в эмиграции впервые осмелилось заявить о себе только в мае-июне 1922 г. на Рейхенгалльском съезде (да и то упоминание о «законном Государе из Дома Романовых» было по тем временам большой смелостью).
В дальнейшем монархическое движение в эмиграции отличала крайняя нетерпимость различных его ветвей и организаций как к друг к другу, так и к другим белым организациям (почему оно и было излюбленным полем деятельности советской агентуры), однако само это движение в своей антисоветской позиции было наиболее непримиримо. Постперестроечный же монархизм, унаследовав худшие черты эмигрантского, эту позицию утратил. Кроме того монархическое движение становилось прибежищем слишком большого числа людей, мягко говоря «неадекватных», имея явную «перегрузку» по части тупых фанатиков, истерических кликуш и т.п. элемента, в конце-концов маргинализировавшего движение и едва ли не саму идею, которая, оторванная от реальной ситуации и здравого смысла, стала превращаться в оружие против себя самой.
В условиях утраты традиции старого патриотизма, в современной системе представлений под «цивилизованным» фактически пришлось понимать патриотизм, так сказать, «умеренный» — как бы не такой «страшный», как у пресловутой «Памяти», которой во второй половине 80-х годов пугали друг друга демократические публицисты. Претенденты на эту политическую нишу время от времени объявлялись, причем из наиболее заметных первым был Жириновский, назвавшийся не как-нибудь, а «либеральным демократом» и сумевший занять соответствующую идеологическую нишу сразу же после отмены статьи о руководящей роли КПСС. Поскольку «цивилизованным» считался такой патриот, который был бы одновременно и «демократом», а среди последних патриотизм тогда был совсем не в моде, то он сразу привлек к себе внимание и успел получить достаточно респектабельную известность до того, как раскрылся во всей своей красе (в противном случае его ожидала бы участь «Памяти»). Затем в этом качестве пытались выступать «сверху» А. Руцкой, а «снизу» — деятели типа Аксючица, Астафьева и др., которые, с одной стороны, были демократами «в законе» (один — как второе лицо установившегося демократического режима, а другие — как выходцы из «Демократической России» — основного политического воплощения демократии в то время), а с другой — заявили после августа 1991 г. о своих патриотических устремлениях. Они естественно тяготели друг к другу (в начале 1992 г., когда было образовано Российское Народное Собрание, Руцкой примеривался на роль его неформального лидера и покровителя), но и кончили одинаково: руководители РНС через пару месяцев бросились в объятия Зюганова, организовав «объединенную оппозицию», а Руцкой под красным флагом возглавил сопротивление Верховного Совета. Более респектабельно выглядел одно время Б. Федоров со своим движением «Вперед, Россия!», но его успехи оказались более чем скромными. Во властных структурах людей, пожелавших всерьез примерить на себя мундиры дореволюционной России, также не обнаружилось (дело ограничилось переодеванием Президентского полка при Путине в форму XIX века).
Потратив основную часть усилий на дискредитацию понятия «империя» и борьбу с «вирусом державности» и «российским империализмом», «демократизаторы» и находящиеся под их идейным влиянием власти совершенно упустили из вида то очевидное обстоятельство, что, не будучи империалистической, Россия может быть только националистической. И патриотизм именно такого рода стал наиболее перспективной альтернативой. К исходу 90-х гг. было совершенно очевидно, что попытка политически «пристегнуть» Россию к единственному полюсу «однополярного мира» не удалась. Более того, западные страны и особенно США своей политикой поддерживания всех и всяческих антироссийских сил в «ближнем зарубежье», объявлением «зонами своих интересов» территорий исторической России более всего способствовали консервации советского наследия в РФ, поскольку в условиях недопущения альтернативной «державности» для просоветских кругов российского руководства создавались широчайшие возможности мобилизации населения на «отпор американской агрессии», апеллируя к традициям СССР. Это, в свою очередь, привело к тому, что доминантой патриотической мысли стало антизападничество именно в смысле отталкивания от европейской цивилизации как таковой, взгляд на «Запад» как на «онтологического» противника. И не видно, что бы могло помешать этому антизападничеству торжествовать в более или менее «красной» форме.
Радетели «искоренения имперского сознания» могли быть довольны. Если бы не одно обстоятельство: в то время, как угрожающий желаемой ими однополярной картине мира российский империализм получил, возможно, смертельный удар, освобожденный от этого сознания, но смертельный для них самих русский национализм, расправил крылья и начал свое победное шествие. Приходилось констатировать, что наибольшие шансы на будущее получили типы патриотизма, по природе своей этнократические и изоляционистские (чуждые традициям исторической России).
«Новый русский национализм» при том, что его представители в большинстве случаев подчеркивают свои симпатии к старой России (и даже причисляются склонной валить в одну кучу всех своих неприятелей демократической интеллигенцией и неискушенным общественным сознанием к «реставраторам империи»), не имеет корней в её культурно-государственной традиции и на деле подвергает остракизму основные принципы, на которых строилась реально-историческая России — Российская Империя. Этот национализм проявил ярко выраженный этнический характер и озабоченность интересами не российского государства, а «русских людей». В наиболее радикальной форме это противопоставление нашло выражение в лозунге «Националисты против патриотов!» Патриоты в данном случае характеризовались как абстрактные «державники» и обвинялись в том, что им государство Россия настолько важнее интересов «русского человека», что они готовы допустить, чтобы русскими командовали нерусские (для части представителей этого направления было характерно поэтому даже некоторое предубеждение против государственности вообще, как бы «национал-анархизм»). Естественно, что в этой среде основным объектом нападок стала реально-историческая дореволюционная Россия (та, что существовала к 1917 году) и особенно фигура Петра Великого (которым она в основном была создана), а наличие среди российской элиты множества носителей немецких, польских или татарских фамилий служило излюбленным аргументом для иллюстрации угнетения русского народа в имперский период инородцами. Мысль о том, что выдающимся достижением была как раз реально-историческая Россия, им, естественно, глубоко чужда.
Подобное умонастроение подогревалось национал-коммунистической поддержкой. Играющие на патриотическом поле коммунисты, которым реально-историческая Россия (которую они непосредственно угробили и на противопоставлении которой их режим неизменно существовал), уподобляясь «евразийцам» 20-х годов, охотно хватались за Россию мифическую (в качестве каковой выступала допетровская, благо про неё за отдаленностью можно было говорить все, что угодно), которая якобы отвечала их идеалам, и выступали как бы продолжателями её, т.е. настоящими русскими людьми с настоящей русской идеологией. Их проповедь была тем более успешна, что среднему советскому человеку с исковерканным ими же сознанием реальная старая Россия действительно чужда, себе он там места не видит. Именно на почве отвержения реально-исторической России (европейской и «капиталистической») и апелляции к допетровским временам «патриотические» изыскания «постсоветских» коммунистов, совпали с настроем «розовой» части русских националистов. Как писал один из органов отечественного фашизма (находящегося как раз на стыке между «новым русским национализмом» и национал-большевизмом): «Давайте посмотрим, где больше консервативной правды и русскости — в России образца пресловутого 1913 года, или в сталинской империи конца 40-х, повернувшейся к Православию, а в тайне, в сталинском сердце, и к Самодержавию?» Идеологи «нового русского коммунизма», со своей стороны, дозволяли примкнуть к себе и «новому русскому национальному традиционализму» (при условии отказа последнего от антикоммунизма, антисоветизма, нетерпимости по отношению к атеистам, от идеализации монархии и столыпинских реформ).
Следует заметить, что русское национальное движение, было единственным появившимся после 1991 г. «внесистемным» элементом. Конечно, подспудно развиваясь в условиях «ленинской национальной политики», как дитя в утробе матери, пораженной всеми возможными инфекциями, оно вышло на свет уродцем и в 90-х годах в «чистом» виде оставалось крайне маргинализированным, а в сколько-нибудь заметном виде выступало опять же как совершенно левое — в виде советизированного национал-социализма. Однако в дальнейшем, в 2000-х годах, оно приобрело вполне самостоятельные очертания и вышло из-под контроля национал-большевизма, более того, видимая часть его заняла определенно антикоммунистические позиции. И хотя оно оставалось крайне раздробленным и организационно-политически ничтожным, в идеологическом плане оно стало чрезвычайно популярным и даже настолько, что заставило обратить на себя недоброжелательное внимание властей, для которых борьба с этими настроениями чем дальше, тем больше становилась приоритетной задачей. Но это — совершенно отдельная тема. Здесь же существенно подчеркнуть, что ко времени событий 1991 г. и после них ни одно из обстоятельств — ни политическое происхождение и позиция власти, ни «человеческий фактор», ни общественные настроения, ни идеология любой из сколько-то значимых политических сил, — не располагали к восприятию наследия императорской России.
——— • ———
назад вверх дальше
Оглавление
Публицистика
| swolkov.org © С.В. Волков Охраняется законами РФ об авторских и смежных правах | |